— Ладно.
— И не забудь захватить с собой деньги.
Какое-то время я торчал в номере и смотрел новости, затем спустился на обед. Мне страшно захотелось хорошо, по-настоящему пообедать — аппетит впервые вернулся ко мне с тех пор, как я попал в лапы Мотли на Атторней-стрит, — и сейчас было самое время утолить его. Я был уже на полпути от «Ная», когда, повинуясь внезапной мысли, повернул и отправился в бар Армстронга; там я заказал большую порцию черных бобов с по-настоящему горьким красным перцем. Ко мне вернулось хорошее настроение, как от вида разбитого радио в парке, и на сытый желудок мне уже не хотелось вспоминать эту неприятную историю.
Перед десертом я зашел в туалет; в моче по-прежнему была кровь, но уже не так много, как раньше, да и острая боль в почках прошла. Я вернулся к столику и заказал еще немного кофе. Мое общество разделял лишь Марк Аврелий, но я не очень продвинулся вперед. В этот раз я наткнулся на такое место:
«Никогда не старайся произвести на других чрезмерно сильное впечатление. Возможно, ты услышишь, что кто-то дурно отозвался о тебе. Это единственное, что можно услышать; но никто не должен говорить, что ты огорчен услышанным. Допустим, я увижу, что мой ребенок страдает; это скажут мне мои глаза, но они добавят также, что жизни его ничто не угрожает. Будь естественным всегда — не кажись нарочитым, и ты не подвергнешься опасности. Хотя бы постарайся понять устройство мироздания по ходу вещей, заведенному в нем».
Этот отрывок был как будто специально написан для частного сыщика, но не уверен, что я согласился бы с подобным утверждением. «Держи глаза и уши открытыми, — подумал я, — но даже не пытайся понять подлинный смысл увиденного и услышанного». А может, Марк Аврелий хотел сказать что-то другое? Некоторое время я размышлял над этим, затем отложил книгу и полностью окунулся в сладостный мир музыки и ароматного кофе. Даже не знаю, что это играло в ресторанчике, но музыка была классической, и исполнял ее целый оркестр. Я буквально купался в наслаждении, и никакого желания разнести на куски аппаратуру у меня не возникало.
На собрание я пришел за несколько минут до его начала. Джимми появился еще раньше, и мы успели поболтать немного за кофе, не вспоминая о предыдущем разговоре. Иногда к нам подходили другие, и вскоре выступающий поднялся на трибуну.
Сегодняшний докладчик был ирландец из Бронкса — цветущий круглолицый парень, продолжавший по-прежнему работать мясником в расположенном по соседству универмаге. У него была та же самая жена, и даже жил он в том же доме, где прежде слыл отъявленным пьянчугой. Казалось, период увлечения алкоголем прошел у него совершенно бесследно, хотя три года назад его еле выходили в больнице после очередного запоя.
— Всю жизнь я был католиком, — рассказал он, — но никогда не молился по-настоящему до тех пор, пока не бросил пить. Теперь, обращаясь к Богу, я говорю «пожалуйста» утром и «спасибо» — вечером. И никогда не притрагиваюсь к рюмке.
Во время дискуссии пожилой мужчина по имени Фрэнк, который бросил пить еще в незапамятные времена, рассказал нам, что все эти годы ему помогала одна молитва.
— Я говорил: «Господи, спасибо тебе за то, что все идет своим чередом», — сказал он. — Не знаю, насколько приятно было это слышать Ему, но мне действительно становилось лучше.
Я поднял руку и рассказал всем, что вчера чуть было не запил снова, — так близко к пропасти я не подступал еще ни разу с тех пор, как бросил пить. Вдаваться в детали я не стал, но честно признался, что нарушил все правила, какие только можно было нарушить, за исключением того, что пить не стал. Кто-то отозвался в ответ, что как раз лишь это и имеет значение.
В конце собрания нам объявили о панихиде по Тони, которая должна была состояться в одном из залов госпиталя имени Рузвельта в субботу, в три часа дня. Присутствующие зашушукались; многие хорошо помнили ее и строили всевозможные догадки относительно того, что побудило ее свести счеты с жизнью.
Предположений строилось много и позднее, когда мы после собрания сидели в «Пламени», и я чувствовал себя несколько неуютно. Мне было известно то, чего не знал никто из них, но признаться об этом вслух было выше моих сил. Мне казалось глубоко бесчестным по отношению к Тони позволить остаться ей в нашей памяти самоубийцей, но не имел ни малейшего представления о том, как можно сообщить о правде, не наделав неслыханного шума и самому не превратившись в объект всеобщего внимания. Тема беседы не менялась, и я уже подумывал о том, чтобы встать и уйти, но тут кто-то завел речь о совершенно ином, и я облегченно вздохнул.
Собрание закончилось в десять, и я около часа просидел в «Пламени», медленно потягивая кофе. Затем я зашел к себе в отель, чтобы проверить, не передавали ли мне каких-либо сообщений, а потом снова вышел на улицу, даже не поднявшись в номер.
Идти на встречу с Дэнни Боем было еще рановато; я медленно побрел в Аптаун, подолгу останавливаясь у блестящих великолепием витрин и терпеливо ожидая зеленого сигнала светофора, даже когда на улице не было ни одной машины, но все равно пришел к перекрестку Амстердам-авеню и Восемьдесят первой слишком рано. Я прошел еще один квартал, затем перешел на противоположную сторону улицы, вернулся обратно и занял наблюдательный пост в дверях дома напротив. Удобно устроившись в тени, я наблюдал за людьми, входившими и выходившими из «Мамаши Гусыни», и за всем тем, что происходило на улице. На юго-восточном углу перекрестка застыли в терпеливом ожидании три наркомана; никакой связи между ними и «Мамашей Гусыней» или собственной персоной я заметить не смог, сколько ни старался.
В двенадцать двадцать восемь я пересек улицу и вошел в клуб — большое помещение, погруженное в полумрак, вдоль левой стены которого тянулась стойка бара; на противоположной стороне, возле входной двери, находилась вешалка. Отдав свою куртку девушке, наполовину негритянке и наполовину азиатке, я положил в карман пластиковый диск с номером и двинулся внутрь. В глубине помещение было заметно шире; стены кирпичные, фонарики с матовыми стеклами освещали их мягким, ненавязчивым светом. Пол был выложен в шахматном порядке красноватой и черной плиткой. В небольшой нише играл маленький оркестрик — пианист, басист и барабанщик. Все они были коротко подстрижены, носили аккуратные бородки; на них были строгие темные костюмы, ослепительно белые сорочки и узенькие галстучки. Все это до боли напоминало старый, добрый «Модерн Джаз-Квартет», только без Милта Джексона, отлучившегося на минутку за стаканом молока.
Я остановился, обводя глазами зал, и ко мне в мгновение ока подскочил метрдотель. Судя по его виду, он вполне мог бы стать четвертым членом выступающей на импровизированной сцене группы. Дэнни Боя я не заметил — глаза мои не успели привыкнуть к полумраку, — так что я попросил мэтра отвести меня к его столику. Тот согласно кивнул и повел меня в глубь зала — столики в нем стояли так близко друг к другу, что нам приходилось продвигаться по затейливой, извилистой линии.
Дэнни Бой сидел за столиком с округлыми краями, в центре которого стояло ведерко со льдом и неизменной бутылкой «Столичной». Дэнни Бой был одет в жилет с широкими продольными желтыми и черными полосами — только им его костюм отличался от костюма метрдотеля. Прямо перед Дэнни Боем была наполненная до краев стопка, а по правую руку сидела блондинка, волосы которой были уложены в соответствии с последней модой, принятой у панков, — одна часть головы прикрыта длинными прядями, другая — выбрита наголо. Наряд ее был черного цвета и состоял, казалось, из одних разрезов и надрезов. У нее была одна из тех жадных лисьих мордашек, которые всегда можно найти среди обитателей дома, у подъезда которого застыли на вечной стоянке три-четыре исковерканных автомобиля.
Я молча посмотрел на нее, затем перевел взгляд на Дэнни Боя. Он слегка кивнул, поглядел на часы и жестом предложил мне присесть. Я молча повиновался; первым делом мне было сказано, что человек, встречи с которым я искал, должен подойти с минуты на минуту.